Это был трагический день для Любушки Гусевой.
Последний ее день.
Четырнадцатое января тысяча девятьсот сорок Третьего года...
Как обычно, девчат спозаранку разбудила строгая Шура Кузнецова, — все называли ее почтительно «товарищ командир». Она была уже в своем аккуратном ватнике, в ушанке, в рукавичках. Проходя между кроватями, Шура тормошила девчат:
— Подъем!.. Слышите, подъем!
В крохотные щелочки почти наглухо заколоченных окон едва пробивался мглистый ленинградский рассвет. Было холодно, зябко: термометр показывал в комнате чуть поменьше плюс пяти. Никто не решался вставать.
— Ну, что же вы! — обиженно прикрикнула Кузнецова на подруг. Ей было жаль их — изголодавшихся, худеньких, окоченевших. А что поделаешь: служба, война... — Смелее, девчата, смелее!
Шура присела около Любушки, склонилась над ней и стала отогревать ее своим дыханием:
— Ау, где ты?
Любушка нехотя высунулась из-под одеяла и сонно протянула, облизывая сухие, слипшиеся губы:
— Еще минуту... только минуточку!
В маленькое стеклышко напротив ударил первый луч. Процедившись в комнату золотистой струйкой, он побежал к Любиной кровати, но задержался и светлым, трепещущим облачком лег на железный ствол печной трубы.
Любушка с неожиданным проворством прыгнула на пол.
Впе-ре-ед, заре на-а-а-встре-е-чу!
Одеваясь, она пела приятным тоненьким голоском и, в конце концов, подняла всех девчат.
Одна лишь Зина Карпушина не могла собраться с силами. Уткнувшись в жесткую казарменную подушку, она жалобно причитала:
— Нет, не встать мне, ни за что не встать... Подруги уговаривали ее:
— А ты перебори себя, встань. Нельзя валяться, — понимаешь?
Зина тихонько всхлипнула:
— Не могу-у...
«Товарищ командир» и Любушка бросились к ней:
— Давай, поможем... Р-раз — взяли!
Тем временем дневальная принесла охапочку дров. Кто-то из девчат постарался запастись водой. И все они — тринадцать подруг — уселись вокруг «буржуйки» и стали дожидаться, пока закипит их жестяной чайник.
— Эх, девчата, — вздохнула Зина, — корочку бы поглодать!
Тотчас со стороны донеслось:
— А моя мама — та постоянно баловала меня пирогами. Каждое воскресенье... С мясом, с рыбой, с капустой. Душистые-предушистые, вот ей-богу!
— А у нас в детдоме нянюшка была — тетя Феня. Такая, скажу, мастерица по засолке грибов — просто ужас, девчата! Подберезовики кладет отдельно, волнушки — отдельно, грузди, само собой, — отдельно...
— Нужны твои грузди! — рассердилась Карпушина. — Корочку бы, сухарик... Ни днем, ни ночью нет покоя: сосет и сосет.
Любушка насмешливо уставилась на Зину:
— Опять за свое: грузди, пироги, сухарики... А знаете, девчата, что я надумала?
— Что?
— Прическу сделаю. И обязательно — с локонами. Факт!
— При-чес-ку?
— Ну да, прическу.
— Сдурела наша Люба.
— Нисколечко! Вчера договорилась с заводской парикмахершей. После отбоя виделись... К девяти утра обещала быть.
Любушка козырнула Кузнецовой:
— Разрешите действовать, товарищ командир? Шура добродушно усмехнулась:
— Ступай!
От парикмахерши она вернулась посвежевшей, хорошенькой. Глаза светятся, добрые, ласковые глаза. Лицо порозовело. У висков — локоны, локоны...
Девчата заволновались, повскакали с мест:
— Вот это здорово!
— Картинка...
— Я тоже пойду!
— И я...
Даже Зина Карпушина оживилась:
— А я-то чем хуже вас? Любушка сказала:
— Правильно, девчата. Пусть у каждой будет прическа... Наперекор врагам!
В одиннадцатом часу пришел посыльный из штаба — старик Евсеич. Отыскав с порога «старшую», он деловито распорядился:
— Кузнецова, тебе и Гусевой прибыть на командирские занятия. Остальным — в убежище... Вопросы имеются? — Заметив Любину прическу, старик лукаво подмигнул, крякнул: — Ишь ты, краля какая!..
Утро выдалось студеное, по-январски крепкое, ясное, и весь заводской двор, заваленный сугробами вплоть до самых дальних корпусов, ослепительно сверкал под ярким солнцем.
Было тихо, очень тихо.
Шура и Любушка шли не спеша, взявшись за руки, как на прогулке.
То тут, то там им попадались обрушенные стены, исковерканные крыши, оголенные — без единого стеклышка — окна, фонари. Из-под снега угрожающе топорщились скрюченные балки, куски проржавевшего железа, вздыбленные рельсы...
Завод стоял, гигантский завод — знаменитая ленинградская «Электросила».
Но там, в полутемных, наскоро залатанных цехах, склонялись у холодных машин рабочие. Под прямой наводкой вражеских батарей они точили цилиндры для снарядов и мин, собирали корабельные моторы и те черненькие, величиною с ладонь, жужжалки-фонарики, которыми освещался по ночам весь Ленинградский фронт от Финского залива до Ладоги.
Горстка отважных, горстка храбрецов! Женщины, потерявшие мужей, невесты, проводившие на войну женихов, старики...
— А знаешь, Шурик, — Любушка прижалась к подруге плечом, — уйду я все-таки отсюда... Уйду! Вон туда — на передовую.
— Что это вдруг?
Они остановились у дверей штаба.
— И вовсе не вдруг: давно думала. Валино письмо окончательно убедило. — Любушка порылась в кармане, вытащила синий конвертик с треугольным штампом: «красноармейское». — Нет, ты только взгляни на этого бравого солдата — Валька Беляева в серой шинели!
— Да ведь мы с тобой, никак, раз десять смотрели на нее?
— Сердишься?.. Пойми, Шурик, не могу я дольше оставаться, не могу. Как увижу эти развалины, людей, особенно Зину, так во мне все и закипит, каждая жилочка вздрагивает!.. Ну, что тут за война? Нет, нет, уйду!
— А дисциплина? Комсомол?
— Объясню, буду просить... Не станут же держать человека в тылу.
— Как, как говоришь?— Чуть отстранившись от Любушки, Кузнецова метнула в нее суровый взгляд. — Хорошенький тыл!
Где-то в стороне, должно быть, за Пулковом, ухнула тяжелая пушка. Ввинчиваясь в сухой морозный воздух, засвистел снаряд. С противным воем он врезался во второй цех и выворотил часть стены.
Шура схватила за рукав Любушку, притянула к себе:
— Тыл, говоришь?
Теперь уже громыхала не одна пушка — видимо, целый дивизион или полк. Снаряды падали и падали, взрываясь с такою оглушающей силой, что казалось, вот-вот рухнут все заводские корпуса, массивные, громоздкие корпуса, даже сама земля обвалится, рухнет под этим огненным шквалом.
Такого обстрела еще не бывало.
Девушки бросились в штаб. Семеня по ступенькам, Шура увлекла за собой Любушку:
— Скорее! Скорей!
В штабе были печальные известия. Только что донесли с постов: несколько прямых попаданий в столовую; много убитых, раненых; горит обеденный зал...
— Любушка! — Шура похолодела, но тотчас взяла себя в руки. — Спешим!
Медико-санитарная команда была неподалеку, в убежище. Наскоро построив бойцов, Кузнецова приказала:
— Комсомольцы, два шага вперед!
Вышли все.
— Требую: зря не рисковать. Но если понадобится... — У Шуры дрогнули губы. — За мной!
Обстрел усиливался. Снаряды ложились кучно, осыпая дорогу градом осколков. Девушки цепочкой пробирались к пылавшим развалинам столовой. Падали в снег. Подымались, бежали. Опять падали. Опять подымались. Кого-то из них ранило. Еще одна вскрикнула от обжигающей боли... А они бежали, бежали, крепко сжимая носилки.
Столовой уже не было. На почерневшем фундаменте догорали обуглившиеся стропила. Немного поодаль валялись разбитые колонны, большая кухонная плита, расколотый надвое чан...
Забыв о предосторожности, девушки лезли в самый огонь пожарища, надеясь отыскать раненых.
Люба держалась около Шуры. Из-под обломков им удалось вытащить Марусю Ревенкову, повара. Та еле дышала.
Любушка и Шура уложили Марусю на носилки и заторопились с ней в безопасное место. Ревенкова протяжно стонала.
Обстрел стал понемногу затихать и, наконец, вовсе прекратился.
— Ну, кажется, отвязались гады, — в сердцах проговорила Кузнецова. Кивнув девчатам, она взялась за носилки: — Быстренько. В убежище!
Мороз перехватывал дыхание. Зябли руки. Но никто не смел и подумать об остановке. Главное — как можно скорей доставить раненых в укрытие.
На полпути до убежища к ним донесся сухой треск выстрела. Потом — еще, еще... По студеному небу, повизгивая, летели снаряды. Теперь они падали в центре завода, кромсая то один, то другой цех.
Шура обернулась к Любушке:
— Передай девчатам: «Прибавить шагу... Бе-е-гом!»
Ныли плечи. Давило грудь. Пальцы сделались как ледяшки... И все-таки медико-санитарная команда добралась до цели без потерь.
Бойцов ждал новый приказ. На обстреливаемом участке появились раненые. Нужно спасти их.
«Бедные девчата», — подумала Шура и первой вышла из убежища.
Слепящее солнце ударило ей в глаза.
С Пулковских высот, со стороны залива, Шушар доносились орудийные раскаты. Била наша артиллерия.
— Слышите? — Кузнецова придержала подруг у выхода. — Слышите? Наши молотят фашистов!
Любушка насторожилась:
— Верно...
Ее поддержали:
— Наши!
А рядом с убежищем рвались и рвались снаряды, взметая столбы дыма.
Действовать всем сообща было опасно, — разделились на группы. Часть бойцов — в обход слева — повела Кузнецова, остальных — правой стороной — Любушка. План был такой: попав в ближний корпус, пройти под прикрытием его сводов и через боковой выход свернуть к соседям. Там-то, в главном очаге поражения, и требовалась неотложная помощь.
Где короткими перебежками, где ползком, волоча за собой носилки, пробирались девчата. Казалось, им не одолеть этих ста метров, которые отделяли их от корпуса... И вот, наконец, дверь, желанная дверь! Юркнув в нее, все без сил повалились на холодный, заметенный снегом пол.
В огромном пустующем корпусе было темно, как в погребе. Лишь в пролом стены падал бледный пучок света, обрисовывая ребристый край одиноко стоявшей машины.
Кузнецова заволновалась: «Почему нет Любушки?» Вскочила с пола, выглянула в дверь, крикнула:
— Люба, Люба!
Чей-то слабый голос печально отозвался:
— Тут мы, тут...
Шура вздрогнула: «Не Любушкин голос!» Метнулась к девчатам:
— Идите... Я сейчас! — И выбежала из корпуса. За углом на носилках лежала Любушка. Мертвая Любушка. И только ее глаза, добрые, ласковые глаза светились, не успев потухнуть.
Кузнецова склонилась над подругой.
Девушки плакали. Плакали все, даже сдержанная, не по годам суровая Шура Кузнецова, «товарищ командир».
— Эх Любушка, Любушка!
Зина Карпушина сказала сквозь слезы:
— Веночек бы ей положить...
Переворошили чемоданы, вещевые мешки — собрали все ленты, все бантики.
Сели за венок.
Отворилась дверь. Вошел посыльный штаба старик Евсеич, горестно вздохнул:
— Нету нашей Любушки, веселой крановщицы из цеха номер девять. Нету! — Повернулся, тихонько притворил за собою дверь.
Шура не видела лент — красных, желтых, синих, зеленых. Руки сами плели венок.
Она думала о Любушке, силясь припомнить тот день, когда они подружились и стали точно сестры. В войну это было или раньше? Конечно, раньше, гораздо раньше!
Хотя в действительности их дружба длилась три, ну, самое большее, четыре года, Шура никак не могла представить себе свою жизнь без Любушки. Ей почему-то казалось, что они всегда были вместе. И в далекой псковской деревушке Пентяшево, где росла Шура. И в селе Шмойлове, где была ее первая школа,— тенистый сад на горе, а под горой тихая, спокойная река, Черёха. И тут, в городе, на шумном, кипящем проспекте, где высились корпуса «Электросилы».
Собственно ее, Шурина, судьба сложилась не совсем так, как бы хотелось. С детства она мечтала быть педагогом. И старенькая ее учительница Софья Артуровна прочила ей эту будущность, даже позволяла заниматься с малышами-первоклассниками... Не сбылось! Шура приехала в Ленинград — розовощекая, сероглазая, стриженная под мальчишку, — не чуя под собой земли, кинулась на Звенигородскую улицу, разыскала высокий красивый дом по левую руку — там и сейчас педучилище, — с бьющимся сердцем взбежала наверх, в канцелярию: «Можно сдавать экзамены?» Увы, ей отказали: общежитие переполнено, ждите год... По широкой парадной лестнице она спустилась вниз приунывшая, задумчивая: «Куда же теперь?» И тут-то, вдруг осмелев, приняла первое самостоятельное решение. На завод!
Все они так начинали. И Шура Кузнецова, и Зина Карпушина, и Валя Беляева, и Любушка. Все. Одна чуть раньше, другая чуть позже. На Сызранской улице в уютно обставленных квартирках для девчат «электросиловской» школы ФЗУ и поселилась Шура.
Будущие обмотчицы... Она быстро свыклась с этой переменой. В конце концов, быть рабочим человеком совсем неплохо. А некоторые девчонки жаловались поначалу, даже ревели: «Хотим на курсы чертежниц!»
Тогда их всех собирал у себя директор школы Федин; его с любовью называли «отцом фабзайчат».
— Ведь это же главное дело на заводе, богатая профессия! — убеждал он девчат.
Девушки успокаивались.
Была у них и мать, общая на весь дом — милая, добрая тетя Паша. Она ухаживала за ними, как за собственными детьми, примиряла их, если они ссорились, ласкала, если грустили по родному крову, по близким. Девчата доверчиво несли ей свои маленькие тайны, секреты, и она, всегда такая душевная, умела найти нужное слово, дать толковый, воистину материнский совет.
«Отец фабзайчат», приветливая тетя Паша, подруги... Шуре жилось хорошо, так хорошо, словно она и не мечтала ни о чем другом, кроме этой школы. А сколько веселья бывало у них, когда они, принарядившись, шли всей ватагой в парк или на танцы!
Но с тех пор, как Шуру назначили старостой группы обмотчиц, все неожиданно полетело вверх тормашками. Видимо, девчонки сговорились между собой и объявили ей форменный бойкот. Почему? Что сделала она недостойного, кого подвела, кому насолила?.. Конечно, она проявляла известную строгость, случалось, даже покрикивала на подруг. Зато был порядок.
Однажды Шура попробовала объясниться с девчатами и после уроков задержала всю группу. Никто не пожелал с ней разговаривать.
Что ж, пусть так. Она гордо сносила незаслуженную обиду...
Как-то весной — было уже тепло — девушки собрались прогуляться по излюбленному маршруту, к Пулковским высотам. Неожиданно для Шуры обступили ее:
— Хочешь с нами?
Очень поразилась она. Ответила сдержанно:
— Хочу.
Долго шли, не говоря ни слова. И вот, их точно прорвало:
— Шурочка, милая, прости нас, — мы ошибались в тебе!
— Прости...
— Давай опять дружить.
— Опять!
Посреди дороги они обнимали и целовали ее. Шура едва не расплакалась. Ей было больно за себя. Глотая слезы, она с трудом вымолвила:
— Кто старое вспомянет... Ладно!
В тот день установился мир — прочный, искренний, на долгие-долгие годы.
Много подружек, товарищей было у Шуры Кузнецовой, много. Но Любушка заняла в Шурином сердце какое-то особенное место. Самый близкий, самый закадычный друг!
По утрам они спешили на завод и непременно должны были постоять у проходной. Вместе возвращались с работы, обсуждая что-нибудь важное, интересное, волновавшее обеих. Вместе читали Тургенева и Маяковского, вместе бывали на комсомольских собраниях, в клубе, в кино... Девчата прозвали их неразлучной парой.
Война застала подруг, когда им только-только минуло по двадцати лет. В то памятное воскресенье работали — шел спешный заказ. И вдруг по радио сообщили: война.
Весь завод всколыхнулся. Люди тревожно переговаривались между собой.
Начальник цеха Бирин разыскал Шуру, зычно крикнул ей издали:
— В штаб! Иди в штаб! — И взмахом руки показал, куда надо идти, как будто она сама не знала.
Шура побежала. Сильно колотилось сердце, выстукивая: «вой-на», «вой-на»...
В штаб стекались бойцы и командиры. Мужчины, женщины, парни, девчата... Вон Зина Карпушина, Валя Беляева, Тося Орлова. А вон и Любушка, мрачная-мрачная.
Пробравшись сквозь толпу, она подошла к Шуре и отчеканила:
— Явилась в ваше распоряжение. Боец медико-санитарной команды Любовь Гусева!
Шура тоже подтянулась:
— Назначаетесь моим помощником.
— Есть! — Любушка по-солдатски пристукнула каблуками.
Выслушав наставления командира, бойцы разошлись по своим цехам. А вечером, после смены, был приказ — устраивать казармы.
Война приближалась к городу, к заводу. Над притихшей заставой кружили вражеские самолеты.
Восьмого сентября посыпались первые бомбы. «Зажигалки». Триста штук.
Бомбы и снаряды, снаряды и бомбы. Фугасные, термитные, осколочные...
Завод жил в огненных тисках.
Жил и боролся. Боролся мужественно, стойко.
Шура, Любушка, все остальные девчата медико-санитарной команды были то воинами, солдатами, то обыкновенными работницами. По сигналу тревоги они шли в огонь, спасая раненых, в часы затишья помогали у станков, разбирали свежие завалы или поочередно дежурили около ослабевших товарищей.
Пал Тихвин. И в городе опять урезали хлебную норму: рабочим — до двухсот пятидесяти граммов, служащим — до ста двадцати пяти. В столовой пустые щи из одной свекольной ботвы. Тарелка — на едока в день.
Вот какой случай потряс однажды всю Шурину команду.
Технолог Задорин знал, что его покидают силы. И все-таки вызвался пойти на вышку, чтобы вести наблюдение, которое не прерывалось ни днем, ни ночью, Даже в самые лютые обстрелы и бомбежки. С мучительным трудом вскарабкался он на ступени. А было их много-много. Наконец, последняя. И тут Задорину сделалось совсем плохо. Похолодевшей, непослушной рукой он потянулся к телефонному аппарату, еле слышно прохрипел: «Умираю...» — и упал.
Бойцы медико-санитарной команды уже не застали его в живых.
Любушка сокрушалась:
— Жаль человека, очень жаль. Таким, как он, нельзя погибать.
Шура заметила:
— Борьба...
Да, это была борьба, тяжелая борьба, — такая же трудная, как и там, на передовых позициях. А Любушка рвалась отсюда, завидовала Вале Беляевой. Не удалось подружке, не удалось, здесь сложила голову...
Уже четвертый день не было среди подруг Любушки, а Шуре все мерещились ее торопливые шаги. Вот сейчас... распахнутся сейчас двери, влетит веселая крановщица, улыбнется им, тряхнет локонами...
Нет, никогда не придет Любушка, никогда. Завтра повезут ее на Волково кладбище.
Шура разгладила ленточку на венке.
И двери распахнулись. К ним вбежал начальник штаба Михаил Николаевич Боярский. Он был взволнован, глаза у него возбужденно горели:
— Друзья, какое счастье, какое счастье! Наши прорвали блокаду!
— Бло-ка-ду?
Первой опомнилась Зина Карпушина. Кинувшись к начальнику штаба, она спросила с надеждой:
— И хлеба прибавят?
— Ну, разумеется, разумеется!
Шура прижала к себе Любушкин венок. Ее душили слезы. Слезы горя и радости.
Какое счастье, какое счастье!
Где-то у безвестной деревушки Марьино под Шлиссельбургом наши войска пробили брешь в кольце блокады.
И хотя еще на Вороньей горе по-прежнему гремела вражеская артиллерия, — силы Ленинграда как бы удесятерились. Дайте срок, — от фашистов духу не останется!
В марте сорок третьего года Государственный Комитет Обороны решил: не медля ни дня, ни часу начать восстановление главного корпуса «Электросилы», того корпуса, где строились самые крупные энергетические машины советской марки.
Ближайшая задача: в мае приступить к изготовлению рыбинского генератора мощностью в пятьдесят тысяч киловатт. Пятьдесят тысяч!
Многое требовалось для этого, очень многое.
Раньше всего следовало заделать пробоины в стенах, починить крышу, остеклить рамы, фонари, потом уж вернуть на завод и вновь смонтировать чуть ли не весь станочный парк, пустить краны, подвести ток, воду...
И люди поднялись. Какой-то удивительный, необыкновенный порыв охватил каждого.
Медико-санитарная команда Шуры Кузнецовой спешно овладевала новой — слесарной специальностью. Впрочем, по первому же сигналу тревоги девчата опять превращались в бойцов своего подразделения и, бросив инструмент, хватались за носилки.
Когда-то, в начале войны, Шура и все ее подруги с горьким чувством ставили завод «на колеса», отправляя машины в глубокий тыл. Теперь они с радостью возвращали его к себе домой.
Им отвели намоточный участок. Пять станков.
Для бодрости сказали:
— Вы у нас мастерицы на все руки. Справитесь!
Кранов еще не было. Не было даже простейших подъемных средств, и приходилось пользоваться допотопным орудием — ломами. Загонят ломы под станину — и катят, катят к месту всей командой.
Трудно было девчатам, чертовски трудно: силенки не ахти какие, сноровки никакой. А кто поможет? Людей-то на заводе — раз, два и обчелся.
Тянули!
С одним станком обошлось без всяких происшествий. Залили для него фундамент, сделали отверстия, поставили. Тютелька в тютельку угадали. А взялись за другой станок — никак не получается. Мучились, мучились с ним — то подымут, то опустят, то снова подымут, — чуть было насмерть не придавили Паню Мариненок. Досталось девушке — целый месяц пролежала в госпитале.
Вот так возрождали они свой завод. Монтировали станки, обливаясь потом, таскали на себе непомерные тяжести, отскребали с полов почти двухгодовалую грязь, копались в грудах заброшенного железа, выискивая болты и гайки... А случись сигнал, и они — уже в боевом строю!
На их глазах оживал громадный, как ангар, корпус. В нем прибавлялось и прибавлялось станков. Весеннее солнце золотило окна, фонари, и от этого повсюду, даже в самых захолустных уголках, делалось светлее, просторней.
Каждый день приносил захватывающие новости.
Дали ток...
Гремя тяжелыми цепями, двинулся мостовой кран...
Пущены в ход фрезерные колонки...
Заработал семисоттонный пресс...
Воды, воды сколько угодно!
А начальник турбокорпуса Константин Владимирович Данилов тревожился, что не поспеют к сроку.
Успели, справились!
Собираясь в пролете, девчата тужили:
— Вот бы посмотрела Любушка...
Нет, не могли они забыть своей подруги, веселой крановщицы из цеха номер девять.
Незадолго до майских праздников главный корпус «Электросилы» выглядел именинником. На стенах красовались кумачовые полотнища с. метровыми буквами: «Помни, Родина ждет рыбинский генератор!» В пролетах царило оживление. Шумели моторы, станки. Неуклюже громыхал подъемный кран, ползая то туда, то обратно.
Не верилось, что каких-нибудь полтора — два месяца назад в этом корпусе гулял ветер, студеный зимний ветер. Не верилось, что так долго могли стоять, замерзая, эти умные, трудолюбивые машины. Не верилось! И сами-то люди сделались иными — проворными, ловкими, жадными до работы, хоть на лицах и сохранились следы блокадного голода, усталости.
Шура задумалась: «Откуда это?» И тут же объяснила себе: «От гордости, от большой гордости за свои дела... Ведь это же чудо: на виду у фашистов воскресить такой корпус!»
Двадцать четвертого апреля в полдень близ заводских ворот оглушительно грохнул тяжелый снаряд. И тотчас заговорили все вражеские пушки, расстреливая непокоренную «Электросилу».
Все сотрясалось кругом. В воздух взлетали обломки металла, кирпича, дерева. Звенели о камень стекла. Рушились своды. Горели корпуса.
Штаб распорядился: командам — на места!
Сквозь дым и огонь пожарищ, прячась за выступами стен, вела Шура Кузнецова своих подруг-комсомолок. Как и всегда, они спешили к раненым, чтобы вынести их из обстреливаемой зоны.
Весь главный корпус был в пробоинах, точно мишень. Оконные проемы зияли пугающей чернотой. С угла крыши свисал, позванивая на ветру, кусок мятого железа. У входа громоздился холм, и над ним клубилась коричневатая кирпичная пыль...
Шура стиснула кулаки.
— Смотрите, во что они превратили наш корпус! Зину Карпушину затрясло от ярости:
— У, гады!
А фашисты бесновались, бесновались упрямо, озлобленно, и даже наша артиллерия долго не могла усмирить их.
Лишь после того, как на «Электросилу» упал двухсотпятидесятый снаряд, разом смолкли вражеские пушки, словно захлебнулись.
Остаток дня и ночь напролет люди не переставая чинили главный корпус. Те, кто уцелел от этого беспощадного обстрела.
Рабочие, инженеры, служащие, мастера — все, поголовно все стали бойцами аварийно-восстановительных команд.
Начальник турбокорпуса Данилов был неутомим и такой же неутомимости требовал от других. Направляя общий ход работы, Константин Владимирович вовремя появлялся там, где не могли обойтись без его Дельных советов. Сам он и станки настраивал, вместе с бригадой тянул электрический кабель, не раз забирался в будку крана, чтобы помочь монтажникам.
Пробегая мимо Шуры и ее дружинниц, Данилов с напускной суровостью покрикивал на них:
— Смотрите у меня, девчата, — не отставать! — И хитровато прищуривал глаз, что значило: «Вижу, вижу, отменно работаете — молодцы!»
Даже на рассвете, когда все валились с ног, Константин Владимирович казался подтянутым, бодрым, хотя это и стоило ему немалых усилий.
Ворочая тяжелой лопатой, Шура невольно вспомнила тот вопрос, который ей задали, принимая в партию:
— А трудного не испугаешься, самого, самого трудного? Не будем за тебя краснеть?
Она отставила лопату, вытащила платок, развернула его на ладони. Там был осколок. Сегодня он угодил ей в карман. А ведь мог попасть в грудь, как Любушке.
— Вот... — Шура протянула девчатам осколок. Все насупились:
— Мда-а...
К утру расчистили почти весь корпус, привели в порядок станки, а главное — дали ток. И хотя через крышу виднелось по-весеннему голубое ленинградское небо, и в проломы стен, в пустые рамы поддувал апрельский ветерок, — люди опять принялись за рыбинский генератор, обряжая его новыми и новыми деталями.
Родина ждет... А разве есть на свете силы, которые способны остановить ее сынов и дочерей?
Трижды враги громили этот корпус, пытаясь разорить его до основания. И трижды он возрождался из огня, как легендарный феникс.
В память о той многотрудной, грозовой поре живет и поныне действует рыбинский генератор.
Чеканная строка на нем гласит:
"Сделано в блокаде..."
Предыдущая страница | Содержание | Следующая страница |