Содержание   •   Сайт "Ленинград Блокада Подвиг"


Михайловский Н. Г. Таллинский дневник. Нашу молодость рвало на минах


Цехновицер, Вишневский и другие...

Мы вышли из Ленинграда 4 июля утром на «морском охотнике», а к вечеру перед нами замаячил зубчатый силуэт города. В светлых прозрачных сумерках в центре города все было по-старому! в пруду плавали утки со своими выводками, белочки прыгали прохожим на плечи, шумели ручьи, сбегая с утесов, в плетеных корзинках продавали цветы. Не удержавшись от искушения, я купил маленький букет незнакомых, похожих на колокольчики, нежно окрашенных цветов.

Человек с цветами в руках еще не вызывал удивления, хотя жизнь уже перестраивалась на военный лад. Создавался рабочий полк, истребительные батальоны. В цехах таллинских предприятий, там, где делали посуду и разный кухонный инвентарь, теперь готовились выпускать минометы и мины к ним. А в железнодорожных мастерских оборудовались бронепоезда, которые пойдут прямо в бой. Тысячи таллинцев шли по утрам с лопатами и кирками на строительство оборонительных укреплений. Война постепенно становилась бытом. Но так же, как в мирное время, с учтивым поклоном официант ставил перед вами клубнику, залитую взбитыми сливками, и маленький оркестр, расположившийся в глубине эстрады, исполнял популярную до войны «Кукарачу».

В центре города, в кафе под большим полосатым шатром, сидели за столиками шумные компании: мужчины в легких кремовых костюмах, дамы в изысканных туалетах. Им некуда было спешить. Часами они просиживали за порцией мороженого, не торопясь, тянули через соломинку коктейли и тоже говорили о войне... со смехом и злорадством. Они не маскировались, не прикидывались друзьями Советской власти. Наоборот, они открыто ждали фашистов, ждали возможности вернуть фабрики, дома, магазины, ставшие в 1940 году народным достоянием.

Я выглядел, вероятно, нелепо — в морской форме с пистолетом на ремне, с противогазом на боку, с чемоданом в одной руке и букетом колокольчиков в другой. Знакомый журналист, которого я встретил у штаба флота, смерил меня с ног до головы скептическим взглядом и спросил:

— Ты откуда же такой взялся?

— Из Ленинграда.

— А цветочки? Это не противогаз ли у тебя в дороге зацвел? Кстати, ты хоть умеешь им пользоваться?

— Не очень.

— Нам скорее потребуется винтовка, чем эти сумки, — с видом знатока произнес он.

— Ты думаешь?

— Не думаю, а знаю. Немцы-то у Пярну. Скоро и сюда подкатятся.

Я удивился: ведь Пярну — это сто с лишним километров от Таллина.

Однако, к счастью, мой коллега ошибся. Это «скоро» наступило лишь через два месяца.

* * *

Помнится, я зашел в Дом партийного просвещения, обширное белое здание, расположенное по соседству с Политуправлением Краснознаменного Балтийского флота.

В умывальной комнате я увидел обнаженного по пояс человека. Фыркая от удовольствия, он лил на голову воду, его лицо — продолговатое, худощавое, с большим выпуклым лбом — показалось мне знакомым.

— Простите, — неуверенно начал я, — вы очень похожи на одного ленинградца.

— Ленинградца? — переспросил меня незнакомец, вытираясь широким мохнатым полотенцем. — К вашему сведению, я и есть ленинградец.

Я удивился еще больше:

— Вы очень похожи на профессора Цехновицера... Мне доводилось слушать его лекции по литературе в Ленинградском университете.

— Похож на Цехновицера? — громко рассмеялся незнакомец. — Трудно быть похожим на кого-либо другого более, чем на самого себя.

Он начал меня расспрашивать о Ленинграде, и по тому, с каким вниманием он слушал, как интересовался всеми мелочами, я понял, что он живет думами о родном городе.

— А вы давно из Ленинграда? — спросил я.

— Кажется, целую вечность, — ответил Цехновицер, — хотя, впрочем, сегодня пошел всего девятый день.

Мне странно было видеть его в морской форме: в синем кителе с пуговицами, начищенными до ослепительного блеска, и четырьмя золотыми нашивками полкового комиссара на рукавах. Форма сидела на нем очень ладно, только в движениях не было той естественной свободы, какая свойственна профессиональным, кадровым командирам флота.

— Вас призвал военкомат?

— Что вы?! Пришлось не один бой выдержать. У них ответ такой: научных работников, видите ли, не берут. Я плюнул на все и послал телеграмму наркому Военно-Морского Флота. Ответ пришел немедленно, и моя мобилизация состоялась. Кстати, как вы устроились? — тут же спросил Цехновицер.

— Да пока никак. Намерен поселиться в этом доме.

— В таком случае приглашаю в мою спальню, то есть, простите, в мой рабочий кабинет, — сказал он с каким-то лукавством и повел меня в большой зал с высоким лепным потолком и широкими, как в магазине, окнами, где стояло около сотни стульев. Пройдя между рядами стульев, я увидел в стороне аккуратно сложенную кровать дачного типа.

— Вот мое ложе, — сказал Цехновицер, — если устраивает, можете жить вместе со мной. Не очень уютно, зато, смотрите, какая благодать, сколько света и воздуха! Тут я готовлюсь к докладам, и сплю, и выступаю.

Орест Вениаминович вводил меня в курс дела с присущим ему юмором:

— Койка у вас будет шик-модерн, — говорил он, указывая на свою примитивную «раскладушку». — Одеяло из гагачьего пуха, — при этих словах демонстрировалось обыкновенное серое солдатское одеяло. — Трюмо всегда к вашим услугам, — он протягивал кругленькое карманное зеркальце.

И с деланной серьезностью он продолжал:

— Конечно, всякий рабочий кабинет немыслим без книжного шкафа. И шкаф у нас имеется. Вот он.

Цехновицер подвел меня к стене и открыл дверцу небольшого шкафа, внутри которого была мраморная доска с выключателями. В это сооружение Орест Вениаминович сумел втиснуть полочку, на которой в четком строю стояло десятка полтора книг и лежали пачки рукописей.

— Зачем вам таскать все с собой? Блокноты и прочий бумажный скарб вполне можете хранить здесь. Место надежное. Никто не догадается.

Я воспользовался гостеприимством Цехновицера, расположился в зале и занял чуть ли не половину этого оригинального книжного шкафа.

Мы сели в первом ряду, и я спросил:

— Что на флоте?

Цехновицер улыбнулся:

— Сейчас пойдем к нашему командарму. Он устроит нам пресс-конференцию, в пять минут — полный стратегический обзор.

— Командарму? — удивленно переспросил я, зная, что на флоте есть адмиралы, командиры соединений кораблей различных классов, командующие эскадрами, но командарм — фигура сухопутная.

— Э, милый, вы отстали от жизни, — продолжал, улыбаясь, Цехновицер, — у нас на флоте есть свой командарм. Он один посвящен во все тайны военного искусства...

— Кто же такой?

— Писатель Всеволод Вишневский.

Я знал, что Всеволод Витальевич в первые дни войны приехал сюда из Москвы, и обрадовался возможности повидаться с ним.

Цехновицер повел меня в Политуправление флота, на третий этаж, и постучал в дверь служебного кабинета. На стук откликнулся спокойный, неторопливый голос: «Да, войдите».

Вишневский стоял у карты, висевшей на стене, в руках держал газету и, судя по всему, изучал утреннюю сводку Совинформбюро.

Он встретил нас сухо. Впрочем, это было характерно для него. Вся бурная и поистине неукротимая энергия, которой он жил, скрывалась где-то в тайниках его души и обнаруживалась лишь в тот момент, когда он поднимался на трибуну. А в обычной обстановке он казался нелюдимым, замкнутым, говорил тихо, даже застенчиво и всегда был погружен в раздумье. Но как это ни странно, даже когда он молчал, это был прекрасный собеседник: один взгляд, улыбка на лице подчас выражали значительно больше, чем слова.

Я смотрел на грудь Вишневского с орденами Ленина, Красного Знамени и «Знак Почета». В ту пору было редкостью встретить человека, имеющего такие высокие награды.

— Вы смотрите на карту, а не на ордена, — дружески-повелительным тоном сказал мне Цехновицер и обратился к Вишневскому:

— Всеволод Витальевич, что у нас нового?

Вишневский, любивший информировать, объяснять, «вводить в обстановку», показал нам на карте, где проходит линия фронта, сколько километров немецкие войска прошли за последние сутки и за истекшую неделю. Он сравнивал, в какие дни они продвигались быстрее, в какие медленнее, и делал при этом собственные выводы.

Мы вернулись в зал и долго говорили о Вишневском, вспоминали его пьесу «Оптимистическая трагедия», фильм «Мы из Кронштадта», и Цехновицер верно заметил — при всем том, что Вишневский очень талантливый и самобытный писатель, у него противоречивый характер, который не так просто понять.

Потом Цехновицер вспомнил, что у него сегодня лекция, и в раздумье стал расхаживать по залу. Это называлось у него «собраться с мыслями». Он терпеть не мог выступать по заранее написанному тексту.

Вечером зал, служивший нам спальней, заполнили моряки, пришедшие с кораблей и далеких участков фронта, — командиры, политработники, пропагандисты. На трибуне появилась высокая худощавая фигура Цехновицера. Взяв в руки длинную указку, он начал лекцию. На какой-то миг мне показалось, что я нахожусь в университетской аудитории, но только на миг, — разумеется, сегодня он говорил не о литературе.

Через всю карту тянулись флажки, обозначавшие линию фронта от Черного до Балтийского моря. Гигантский вал гитлеровской армии с каждым днем все больше углублялся в нашу страну. С объяснения этого факта и начал Цехновицер свою лекцию. Говорил он страстно, убежденно. Это было живое слово пропагандиста, доходившее до самого сердца слушателей.

Лекция кончена, но долго еще стоял Цехновицер в толпе, курил и беседовал со слушателями. Наконец все разошлись — было поздно.

Перед тем как лечь спать, мы вышли на улицу, охваченную ночной тишиной. С моря доносились раскаты артиллерии.

— Эх, жаль, после гражданской войны мало занимался военным делом, — говорил Орест Вениаминович. — Будь я крепче подкован, в тысячу раз полезнее был бы на фронте.

Неожиданно на нас надвинулось несколько теней, и мы услышали окрики:

— Стой! Пропуск!

Синий свет фонарика упал на наши лица. После обычной проверки документов послышался удивленный и обрадованный возглас:

— А, товарищ профессор! Вас-то мы знаем. Вы у нас выступали.

Мы пошли дальше. Ночная встреча с патрульными, для которых Цехновицер был старым знакомым и желанным лектором. — не случайный эпизод. Скоро я убедился, что «товарища профессора» ждали везде. Он был популярен на кораблях и в частях Балтики. Его острый ум, широкие знания и тонкий юмор особенно ценили моряки. Никогда он не повторялся. Об одних и тех же вещах каждый раз умел сказать по-новому.

Еще до войны, в Ленинграде, мне иной раз приходилось слышать такое мнение о Цехновицере: «Человек талантливый, но... — тут мой собеседник недоумевающе подергивал плечами, — очень уж беспокойный у него характер».

Да, беспокойство было одной из характерных черт Цехновицера — беспокойство за судьбу каждого порученного дела.

Он умел ценить то, что ему дала Советская власть, и в благодарность отдавался труду, творчеству весь без остатка и в этом видел смысл своей жизни.

Гражданскую войну прошел рядовым солдатом. Интерес к литературе зародился у него еще в окопах, уже там он мечтал об учебе. В потертой шинели, в шлеме и обмотках приехал первый раз в Ленинград. Весь его несложный багаж умещался в вещевом мешке. Один крупный литературовед, к которому прямо с вокзала явился Цехновицер, искренне удивился, когда красноармеец вместе с фронтовыми документами извлек из мешка «Божественную комедию» Данте.

Приехав первый раз в незнакомый город, Цехновицер поселился в зале с позолоченной отделкой, в одном из бывших барских особняков на Неве, недалеко от памятника Петру I. Прежде чем обзавестись самыми необходимыми вещами, он начал приобретать книги. Библиотека была первым имуществом, которое появилось в его квартире. Переплетчики стали завсегдатаями его дома. Он любил и холил книги, точно живые существа. В самые трудные времена выискивался где-то добротный коленкор, и каждая новая книжечка переплеталась. Перед войной его библиотека насчитывала многие тысячи томов различной литературы на французском, немецком, английском и итальянском языках. Этими четырьмя языками профессор Цехновицер владел свободно, и книги Франса, Золя, Роллана, Гете, Гейне, Шоу он читал в подлинниках.

У Цехновицера была жажда к познанию всего, что его окружало. И за короткое время он успел увидеть самое интересное, что было в Таллине, и говорил о городе со свойственной ему восторженностью:

— Вот где действительно на каждом шагу живая история.

Как только выдавался свободный час, он водил меня по историческим местам Таллина, что были поблизости от нашей «штаб-квартиры».

Мы ездили в трамвае на побережье к знаменитому памятнику «Русалка» и долго рассматривали бронзовую фи» гуру ангела с крестом в руке. Этот памятник был сооружен на добровольные пожертвования населения морякам русской броненосной лодки «Русалка», трагически погибшей в 1893 году во время жестокого шторма.

Цехновицер показывал мне живописный парк Кадриорг и почерневший от времени домик Петра I со скромной обстановкой: круглыми зеркалами, широкой дубовой кроватью под истлевшим балдахином, бюро красного дерева, высокими стульями с искусной резьбой на спинках. Живя здесь, Петр наблюдал за строительством крупнейшей для своего времени ревельской гавани. Его руками были посажены многие деревья, образовавшие теперь густые аллеи, сквозь листву которых не могли пробиться даже лучи солнца.

Мы поднимались на Вышгород — старинную часть города, обнесенную крепостной стеной, — и бродили по узким средневековым улицам.

— Зайдемте сюда, — предложил однажды Цехновицер, показывая на чернеющий, точно горное ущелье, вход в старинный храм «Томкирха», который стоит более шести веков. — Тут невредно побывать всем нашим товарищам, — добавил он.

Нас встретил хранитель кирхи, сухой, сгорбившийся эстонец, немного говоривший по-русски. Проведя нас в глубь храма к массивным мраморным гробницам, он объяснил, что здесь покоятся останки знаменитых русских флотоводцев и мореплавателей — адмиралов Крузенштерна и Грейга.

— Господин Крузенштерн вместе со своей супругой — наши самые молодые покойники, — сказал старичок. — Они похоронены всего два века назад, а есть мумии, которым триста-четыреста лет.

Мумии? Меня это заинтересовало, и я спросил, можно ли их посмотреть.

— Нет, сейчас нельзя, — ответил хранитель, — гробницы вскрываются очень редко. При мне их проверяли. Мумии сохранились хорошо. Тело и одежда давно окаменели, только замшевые перчатки на руках мадам Крузенштерн как новые...

Дома, разговаривая с Цехновицером обо всем виденном, я думал о том, что, несмотря на войну и золотые нашивки полкового комиссара, он все же остался сугубо гражданским человеком, ученым, и в такие минуты я вспоминал увлекательные лекции Цехновицера в университете, которые приходили слушать и мы, студенты Института журналистики.

Страстные диспуты нередко из университетской аудитории переносились на другую сторону Невы, в квартиру профессора. В его кабинете, что называется, негде было яблоку упасть. На широкой тахте, в креслах и просто на полу размещались юные друзья Цехновицера. В эти часы низкий голос его гремел, прерываемый взрывами хохота. По задору и темпераменту профессор мало отличался от своих молодых университетских друзей.

Главным делом его жизни была литература. Перу Цехновицера принадлежат до пятидесяти научных работ, посвященных истории русской и западной литературы. Не один год своей жизни он отдал созданию книги «Литература и мировая война», которая увидела свет в 1938 году.

Накануне Отечественной войны вышел однотомник повестей Достоевского с большой вступительной статьей Цехновицера. Дальнейшая работа оборвалась буквально на полуслове. С 22 июня 1941 года профессор отложил в сторону любимый труд и начал добиваться зачисления на флот. Каждый час, проведенный дома, казался ему потерянным. Он успокоился лишь после того, как получил предписание явиться в Таллин, к месту военной службы.

Без оглядки на прошлое он устремился в свою новую жизнь.

Самым частым гостем в нашем зале был Всеволод Витальевич Вишневский. Его многое роднило с Цехновицером, у них всегда было о чем поговорить.

Обычно Вишневский приходил с какими-нибудь новостями, садился возле трибуны и жестом заправского полководца, что было наивно и трогательно, поправив огромную деревянную кобуру с маленьким пистолетом внутри, начинал свой стратегический обзор. По ходу разговора Цехновицер вставлял остроумные реплики, но сбить Вишневского было невозможно: не обращая внимания, он продолжал в том же духе.

Потом мы открывали наш потайной шкаф, вынимали оттуда свои записки и читали Вишневскому. Слушая нас, он иногда брался за книжечку в черном коленкоровом переплете и что-то быстро записывал: или ему в эти минуты приходили на ум какие-то интересные мысли, или, не полагаясь на свою память, он хотел записать кое-что из наших наблюдений.

— Вы даже не представляете, какой ценный материал для истории оставим мы с вами, — говорил Всеволод Витальевич. — Может быть, и даже наверняка, со временем будет другой взгляд на события, но факты всегда остаются фактами. Любая деталь, схваченная вашим глазом, должна быть зафиксирована сразу, по горячим следам.

Так мы прожили много дней. По вечерам обычно зал был переполнен. Когда слушатели расходились, кровать Цехновицера раскладывалась по одну сторону трибуны, моя — по другую. Мы ложились, но подолгу не могли заснуть, разговаривая о наших семьях, о литературе, о будущем...

С Цехновицером, а затем и с Вишневским у меня установились дружеские отношения. Я начинал привыкать « внешней суровости Всеволода Витальевича, его неразговорчивости и даже как будто неподвижности. Впечатление, которое складывается от произведений писателя, и впечатление, которое он сам производил, — почти полярны. Динамизм, темперамент, бурная энергия Вишневского и бесстрастная суровость его внешности.

Он не был говоруном, хотя много знал, был прекрасно эрудирован, не был он остряком, хотя безусловно нельзя ему было отказать в остроумии. Все то, что так заметно в пьесах и публицистических статьях Вишневского, было скрыто глубоко внутри. Под внешней неподвижностью и угрюмостью таился колоссальный темперамент и напор мысли.

Я стал заходить к Всеволоду Витальевичу, открывая дверь в его кабинет с неизменной почтительностью ученика. Однажды рискнул захватить с собой очерк. Хотя знал, что времени у писателя мало, я все же ерзал, стараясь улучить момент и всучить ему свою работу.

— Ну что вы мнетесь? Принесли что-нибудь? — выручил меня Всеволод Витальевич.

Я обрадовался и извлек из планшета рукопись на семи страницах.

— На досуге, когда сможете... — промямлил я, как будто чтение моего очерка было самым лучшим проведением досуга.

— Зачем на досуге? — сказал Вишневский и, едва пробежав глазами первые строчки, потянулся к карандашу.

Я был готов ко всему, но только не к такому разгрому. Лев Семенович Ганичев тоже меня сильно правил, но при всем моем уважении к Вишневскому я все же не собирался жертвовать тремя четвертями очерка.

— Это зачем? Что это еще за пустота? — спрашивал Вишневский и, вычеркивая абзац за абзацем, удовлетворенно отмечал: — Пустое место — прочь!

Я попытался сказать что-то в свою защиту, хотел сослаться на художественность. Мне казалось тогда, что написать: «Подводная лодка потопила противника», — это сухо и нехудожественно. Годится для информации. Зато: «На алой заре, перьями висевшей над свинцовой поверхностью моря, подводная лодка торпедировала стальное тело морского пирата» — это художественно.

И вдруг все мои «перья» и «свинцовые тела» оказались пустыми местами и были вычеркнуты одним движением карандаша.

— Художественно — это у Льва Толстого, — сказал Вишневский. — Война идет, а у вас все еще «перья» над поверхностью. Перья были до 22 июня. Тогда я еще согласился бы выслушать ваши объяснения относительно «алых зорь и перьев». А сейчас... Люди гибнут, а вы со своими перьями... Время требует строгого делового стиля, без нарочитых красот, без сюсюкания.

После правки от очерка остались только три страницы. Пробежав их глазами, Вишневский удовлетворенно сказал:

— Вот теперь в порядке. Не огорчайтесь, Коля.

Он улыбнулся. Улыбался он редко и очень по-доброму. Наверное, поэтому его улыбка вполне могла служить утешением.

— Всегда нужна саморедактура, — объяснил он. — В каждом пишущем должны сосуществовать два человека: автор и его редактор. Если редактора нет — плохо. Значит, нет браковщика. Редактор, выбросив все лишнее, оставит только нужное. Учитесь выбрасывать. Вы пишете по записным книжкам? И все, что в записной книжке, так и включаете подряд?

Я объяснил, что пишу даже больше, чем в записной книжке. Тут слово «художественно» стало снова путаться на языке.

— А вы не больше, а меньше. Ведь в записную книжку попадает почти все, что увидели или узнали от людей, считайте — это первый круг отбора. Незначительный. Второй, когда вы размышляете над книжкой и отбираете те факты и те детали, что вам нужны. Третий — это, когда отобранное и написанное вы читаете свежим, редакторским глазом. Фильтр материала. Если его нет, получается большая миска бульона, в котором перекатываются две постные галушки. Покажите вашу записную книжку.

Он полистал мой блокнот, отметил, что моим почерком надо составлять шифровки, и спросил:

— Что вы записываете в блокнот? Какой материал?

— Рабочий, — сказал я.

— А откуда вы знаете, что «рабочий», а что — «нерабочий». Я, например, не знаю. Записываю все, что успеваю записать: разговор, который меня заинтересовал, важные сообщения, даты, цифры, даже впечатления от прочитанной книги — словом, все, что меня заденет. Не надо думать, сможете ли вы это использовать сегодня. Все, что вас задело за живое сегодня — немедленно заносите в книжку. Пусть она станет чем-то вроде дневника. Тогда вы сможете черпать из нее не только завтра, но и послезавтра, может быть, даже всю жизнь. Вот взгляните.

Он раскрыл свою записную книжку в блестящем коленкоровом переплете и показал гриф, стоящий сбоку возле одной записи: НДП. — «Не для печати».

— Запись носит сугубо личный характер, — пояснил он. — Но я сделал ее, и кто знает, может, когда-нибудь пригодится.

Часть моих записных книжек вернулась с войны целой и невредимой. Если иногда я нахожу в них записи, интересные не для меня одного, то этим в большой степени я обязан уроку, преподанному мне Всеволодом Витальевичем Вишневским.

С первых дней пребывания в Таллине мы собрались под эгидой Политуправления КБФ. Мы — это большая группа литераторов, писатели и журналисты: Всеволод Вишневский и Леонид Соболев, Всеволод Азаров и Анатолий Тарасенков, Юрий Инге и Николай Браун, Александр Зонин и Филипп Князев, Григорий Мирошниченко и Юлий Зеньковский, Даниил Руднев, Евгений Соболевский, Владимир Рудный, Яков Гринберг, фотокорреспондент ТАСС Николай Янов...

В Политуправлении нас встретили дружески. Многих литераторов и раньше знали. Оно понятно: еще не была забыта финская война, когда журналисты вместе с пубалтовцами высаживались на Гогланд и вместе ползли под пулями в дни штурма финского укрепленного района Муурила.

Наш шеф — начальник отдела агитации и пропаганды полковой комиссар Кирилл Петрович Добролюбов оставил при Пубалте Вишневского, Соболева, Рудного, Гринберга и меня, поскольку мы были корреспондентами центральных газет. Остальные получили назначение в газету «Красный Балтийский флот» и многотиражки соединений: Тарасенков — редактором газеты ПВО главной базы, Мирошниченко — редактором газеты минной обороны. Князев — многотиражки морской пехоты. Никто не остался без дела.

Кирилл Петрович каждого по-отцовски напутствовал, хотя сам был не многим старше нас, а казался даже моложе потому, что отличался поистине комсомольским темпераментом.

Иногда, что называется, под настроение он рассказывал нам о своей юности в двадцатых годах, где-то в глухой деревушке. Был он там комсомольским вожаком. Ребята, окружавшие его, были истощены голодом, худые, немощные. И это больше всего беспокоило секретаря комсомольской ячейки Добролюбова. Его деятельность началась с того, что на собранные членские взносы да плюс к тому деньги, выпрошенные у родителей, купили... корову. За ней ухаживала вся комсомольская ячейка. Ребята вдоволь пили парное молоко и на глазах поправлялись. Ну, разумеется, когда об этом узнали в райкоме комсомола, Кириллу была крупная вздрючка. Приятно, что спустя столько лет Добролюбов по-прежнему загорался различными идеями, в нем бурлила молодость, кипел дух того далекого времени.

Вскоре в Таллине появился новый член Военного совета дивизионный комиссар Николай Константинович Смирнов.

Через несколько дней после его приезда мы, как полагалось у Кирилла Петровича, «срочно», «экстренно», «безотлагательно» были вызваны в Пубалт и под его предводительством направились в здание Военного совета.

В приемной сидели люди, прибывшие на доклад к командованию флотом Добролюбов пропустил нас в кабинет члена Военного совета. Из-за стола вышел к нам навстречу и поздоровался с каждым высокий, весьма представительный человек с веселыми глазами и густой шапкой вьющихся волос.

— Ну что ж, товарищи, будем вместе работать! — Это была первая фраза, сказанная им.

До этого мы не удостаивались внимания даже начальника Пубалта, а члена Военного совета и в глаза не видели. В эти минуты каждый подумал, что начинается новая эра наших отношений с руководством.

В отличие от порывистого Добролюбова Николай Константинович Смирнов был всегда спокоен, нетороплив. Но за всем этим ощущалась решительность и железная воля.

Старый моряк, комсомолец первого призыва, он прошел на флоте хорошую школу, прошагал по всем ступенькам служебной лестницы, вплоть до члена Военного совета.

Смирнов рассказал, что перед отъездом в Таллин он был на приеме у секретаря ЦК и Ленинградского обкома ВКП(б) А. А. Жданова и услышал горькие слова о том, что обстановка на фронтах крайне тяжелая. Ближайшее намерение Гитлера — прорваться к Ленинграду. С потерями он считаться не будет. Балтийский флот на переднем крае борьбы. Надо удерживать Таллин во что бы то ни стало. Он должен оттянуть часть гитлеровских войск с сухопутного фронта и преградить доступ фашистам к Ленинграду с моря. Жданов напомнил, что больше двух третей балтийских моряков коммунисты и комсомольцы.

Мы слушали с большим вниманием, а Вишневский не выпускал из рук вечное перо и своим бисерным почерком исписывал страницу за страницей знакомой мне записной книжечки в черном коленкоровом переплете.

— Что мы ждем от печати? — спросил Смирнов, окинул нас взглядом и сам ответил на вопрос: — Боевитости! Задача номер один — борьба с паникой и паникерами. Это наш враг. И бороться с ним нужно всеми средствами организационными и печатным словом — в первую очередь... Здесь, в Прибалтике, не мало враждебных элементов, они распускают ложные слухи, пугают людей, вносят дезорганизацию... А мы должны вселять уверенность, что, как бы ни было трудно, все равно в конечном счете победа будет за нами.

Мы с вами находимся накануне боевой страды. Враг продвигается к Таллину, и по мере его продвижения будет крепнуть наше сопротивление. Каждый день, когда мы задерживаем врага и изматываем его силы, равен выигранному сражению, — произнес Смирнов.

Когда он кончил говорить, поднялся Вишневский и сообщил, что у него есть некоторые соображения насчет организации обороны Таллина по опыту войны в Испании.

— Напишите, Всеволод Витальевич, будем вам признательны, — сказал Смирнов и после короткой паузы сообщил: — Мы тут подумали и решили просить товарища Вишневского возглавить в Таллине наших литераторов. У вас возражений не будет?

— Нет, — ответили мы в один голос.

С тех пор Вишневский вместе с Добролюбовым координировал нашу работу, поручал нам отдельные задания и вместе с тем не стеснял нашу инициативу. В ночные часы он готовил для Военного совета материалы с неизменным грифом НДП (не для печати). Мы знакомились с ними и даже делали выписки.

Часто писал Вишневский руководству флота о недостатках нашей пропаганды. Он отмечал «налет казенщины», бичевал «выступления по шпаргалке» и ратовал за смелый, прямой, откровенный разговор, которого ждут фронтовики...

В эту пору у нас установились крепкие связи с руководителями Советской Эстонии И. Лауристином, А. Веймером, Н. Каротаммом, Г. Абельсом, З. Пяллем... Всего год назад освобожденные из буржуазных тюрем, они стали во главе молодой республики. Рядом с ними были молодые коммунисты. Иван Кэбин возглавлял отдел печати Центрального Комитета. Он был рад нашему участию в местной печати и нашей помощи. Вместе с Вишневским они разработали план печатной и устной пропаганды в условиях фронтового города.

Оперативность, быстрый отклик на события — вот что было характерно для Вишневского.

На исходе первого месяца войны в газетах публикуются его обзорные статьи, полные бодрости и оптимизма. Указом Президиума Верховного Совета СССР введен Институт военных комиссаров — Вишневский пишет статью «Балтийские комиссары», вспоминая прошлое, роль комиссаров на флоте в гражданскую войну. И в каждой его статье либо устном выступлении красной нитью проходит главная мысль: «Мы победили в гражданскую. Мы и в Отечественную выйдем победителями. Нужны терпение, выдержка, мобилизация всех душевных и физических сил...»

Статья Вишневского «Что видел и знает старый Таллин», опубликованная в газете «Советская Эстония» на целую полосу, стала ценным материалом для пропагандистов.

«Многое видели древние стены Таллина... — писал он. — Видели они века борьбы упорного, стоического народа против надменных, беспощадных, хитрых и коварных немецких колонизаторов, слышали стоны сжигаемых на кострах людей, плач обесчещенных женщин, плач сирот. Эстонцы не уступали своих земель, своего очага, своей независимости. Восстания против немецких захватчиков шли по всей Эстонии. Свободолюбивые эсты не смущались тяжелым вооружением рыцарей, латами, кольчугами, шлемами, копьями, мечами, плотным сомкнутым, клинообразным строем врагов... Эсты шли и бились, имея рядом союзников: русских».

Именно в дни нараставшей битвы своевременно было напомнить о том, что всегда «рядом, плечом к плечу с эстонским народом, век за веком шел русский народ. Он шел к тем же целям: царя, шайку помещиков, баронов — долой! Восстания эстов и русских против их вековых угнетателей вспыхивали одновременно».

Вишневский старался поспевать на корабли, в части, держать связь с ЭТА (Эстонским телеграфным агентством) и еще многими учреждениями. А его малолитражка «ДКВ» встала на ремонт. Но безвыходных положений не бывает. Мы получили в свое распоряжение мотоцикл, и Всеволод Витальевич попросил меня в кратчайший срок научиться ездить.

Сначала я тренировался перед гаражом штаба флота. Шоферы надо мной подтрунивали, но вместе с тем охотно посвящали в тайны, объясняя и показывая, как включается мотор, регулируется газ, переключаются скорости. Вскоре я на третьей скорости часами колесил по двору, падал, снова поднимался и опять падал... Вместо того чтобы «выжать» тормоз, я спускал ноги, и оторвавшиеся подметки моих ботинок повисали в воздухе. Все это вызывало бесконечные остроты наблюдавших со стороны. Но через пару дней я плотно оседлал стального коня и отважился выехать в город. Тогда в Таллине еще не было строгих орудовцев, и я по близорукости не раз пролетал под красным светом.

Вишневский опасливо смотрел на нашу конягу и лишь после долгих размышлений отважился занять место на заднем сиденье. Мы понеслись в управление связи. Подъехав к зданию, я остановился, глянул назад: нет моего пассажира. Оказывается, где-то на углу я застопорил ход, чтобы пропустить машину, Всеволод Витальевич на минуту спустил ноги на асфальт и остался посреди дороги. Подобных казусов было у нас немало.

Но этот непритязательный транспорт нас здорово выручал. Ему мы обязаны частыми поездками на фронт и, в частности, знакомством с известным балтийским асом летчиком-истребителем Героем Советского Союза Петром Бринько.

Это случилось неожиданно. Бринько прилетел с Ханко всего на несколько часов заменить износившуюся деталь мотора. Не будь мотоцикла — мы бы вряд ли успели с ним повидаться.

А тут быстро примчались на аэродром. Бринько стоял, окруженный летчиками, и неторопливо беседовал, пожевывая травинку. Это был молодой человек небольшого роста, с быстрыми и живыми глазами; рассказывал он, наверное, что-то забавное — стоявшие вокруг весело смеялись.

— Вот так и воюем! — заключил Бринько, и в эту минуту издали донесся протяжный вой сирены.

Тревога!

— Прошу прощения, я вас оставлю на несколько минут, — сказал Бринько и, подбежав к своему «ястребку», вскоре взмыл в небо...

Все находившиеся на аэродроме стали свидетелями пятиминутного воздушного боя, во время которого Бринько яростно атаковал и сбил немецкого разведчика. Летчики выбросились на парашютах и приземлились поблизости.

Гитлеровцы были задержаны, и Бринько, а заодно и нас с Вишневским пригласили на них посмотреть.

Мы прибыли в штаб авиационной части.

— Давайте-ка сюда фашистов, — сказал начальник штаба сержанту.

Ввели пленных. Серые мундиры, форменные галифе, высокие зашнурованные ботинки. На лицах — пятна ожогов. У одного забинтована голова.

— Спросите у этого долговязого, за что он получил Железный крест? — сразу обратился Бринько к переводчику.

— За Англию! — с гордостью ответил немец.

— А этот значок? — Бринько указал на другой фашистский орден.

— За Францию!

— А теперь, — проговорил Бринько, обращаясь к переводчику и показывая пальцем на забинтованную голову фашиста, — а теперь объясните ему, что это он получил от нас — за Россию!

Даже строгий начальник штаба не смог удержать улыбку.

Из допроса гитлеровцев стало ясно, что экипаж раззедчика прилетел для фотосъемки Таллинского аэродрома.

Бринько несколько раз во время допроса нетерпеливо поглядывал на часы, было видно, что он торопится.

— Куда вы спешите? — спросил я.

— Пора домой!

Мы вышли.

— До ночи надо обязательно быть на Ханко, — сказал Бринько, направляясь к машине. — Там я «прописан», туда и спешу...

Летчик уже садился в машину, когда я вынул блокнот и хотел еще о чем-то спросить. Заметив это, он дал сигнал шоферу и исчез. Мы же поехали в Пубалт и написали корреспонденции о десятом самолете, сбитом Петром Бринько.


Предыдущая страницаСодержаниеСледующая страница




Rambler's Top100 rax.ru